И глотаю я ветер трамвайный
как солёного воздуха мох:
"Дядя Ваня ты мой, дядя Ваня.
Не помог, дядя, Бог, не помог."
Из трамвая все лишние вышли,
потому что он едет во сне.
И цветами японскими вишен
за окном осыпается снег.
Желтоватое сладкое солнце,
леденец, а не солнце, почти.
Это Чехова ставят японцы
в депрессивной вечерней ночи.
Пробудиться совсем невозможно
и бормочешь (а ветер затих):
"Так тревожно, так нежно, безбожно,
дядя Ваня, в глазницах твоих.
Узкоглазые щёлки актёра
так полны - безнадёга и жуть.
Модный галстух петлёю позора
осеняющий впалую грудь
и сердечное что-то такое
и сердечное что-то везде.
Ты ещё захлебнёшься покоем
на одной - из желанных - звезде."
Будто Чехова ставят японцы.
Этот сон охраняя-храня,
желтолицее бледное солнце
по предплечию гладит меня.
Только выкрики, выкрики-спазмы
достигают господних ушей.
Словно небо проводит алмазом
по стеклянно-певучей душе.